eng
Структура Устав Основные направления деятельности Фонда Наши партнеры Для спонсоров Контакты Деятельность Фонда за период 2005 – 2009 г.г. Публичная оферта
Чтения памяти Г.П. Щедровицкого Архив Г.П.Щедровицкого Издательские проекты Семинары Конференции Грантовый конкурс Публичные лекции Совместные проекты
Список изданных книг
Журналы Монографии, сборники Публикации Г.П. Щедровицкого Тексты участников ММК Тематический каталог Архив семинаров Архив Чтений памяти Г.П.Щедровицкого Архив грантового конкурса Съезды и конгрессы Статьи на иностранных языках Архив конференций
Биография Библиография О Г.П.Щедровицком Архив
История ММК Проблемные статьи об ММК и методологическом движении Современная ситуация Карта методологического сообщества Ссылки Персоналии
Последние новости Новости партнеров Объявления Архив новостей Архив нового на сайте

Г.П. Щедровицкий и Ж. Деррида: проблема философской стратегии

Е.В. Никулин

1) Позиции

Философский диалог между Г.П. Щедровицким и Жаком Деррида никогда не имел места в действительности. Интерес Щедровицкого к современной европейской мысли, кажется, ограничивался методологией науки, аналитической философией и семиотикой. Франкоязычная после-структуралистская философская литература вообще находилась на периферии внимания русских интеллектуалов вплоть до конца семидесятых годов, и интерес к ней возник в академических кругах, весьма удаленных от методологического движения. В свою очередь, и Советский Союз для французского интеллектуала 60-х представлялся чем-то вроде terra incognita в средневековом смысле: страной, населенной чудищами наподобие Николая Марра (его упоминает Деррида в «О грамматологии») или «Философских тетрадей» Ленина (переведенных на французский в 60-е годы и сразу же вошедших в моду среди левой публики), чудищами мысли, одновременно пугающими и очаровывающими своей несообразностью со всеми известными в Европе формами интеллектуальной жизни.

Однако, даже если бы этот диалог состоялся, вряд ли он имел бы успех. И причиной здесь было бы не отсутствие взаимного понимания, а, скорее, «гипер-понимание», «сверх-интерпретация», возможностей для которой оказалось бы достаточно с обеих сторон. Вполне возможно, что Жак Деррида с интересом ознакомился бы со взглядами советского мыслителя, отдал бы должное способам социальной жизни методологического кружка. Однако философское содержание его деятельности было бы, скорее всего, опознано как эндемическая редкость, ставшая возможной только благодаря исключительным условиям «тоталитарного общества», и по причинам политической изоляции совершенно безразличная к формам проблематизации, неизбежным для европейской мысли XX столетия, как наивное в своей радикальности гегельянство, как предельная форма логоцентризма. Сложнее представить себе, как ранние работы Деррида могли бы быть поняты в ММК - но и здесь, скорее всего, вступило бы в действие какая-то симметричная форма «сверх-понимания».

Задача сопоставительного анализа философской практики Жака Деррида и Г.П Щедровицкого сразу же сталкивается с очевидным затруднением - едва ли по отношению к этим практикам может быть установлена «третья» позиция, позиция внешнего историка. Онтологические представления об истории мысли, позволяющие рассматривать эти практики как предмет исследования, еще только предстоит построить. Пока эта задача не выполнена, возможно, при некоторой наивности такого подхода могли бы оказаться полезными формальные сопоставления в стиле плутарховских жизнеописаний - поскольку предметом нашего сопоставления являются не корпусы текстов и тем более не «учения», а именно философские практики.

К примеру, любопытно такое хронологическое совпадение: в 1967 году, когда вышла первая книга Деррида, была опубликована статья Щедровицкого, Лефевра и Юдина «Естественное и искусственное в семиотических системах». В ней, так же как и в первой главе «О грамматологии», тематизируется «искусственный язык», и эта тематизация выполняет в обоих случаях сходные задачи. В обоих случаях она понадобилась для проблематизации представлений о языке как семиотической системе. Направления этой проблематизации совершенно различны. Щедровицкий и его соавторы, отождествляя искусственное с нормативным, развертывают своеобразный «деятельностный платонизм», возвращаясь к платоновской paradeigma. Деррида, связывая смыслы, в которых слово «программа» употребляется в кибернетике и в молекулярной биологии, задает контуры поля письма, объемлющего и поглощающего поле языка.

Вернемся к философским практикам. В обоих случаях мы имеем дело с практиками экстравертированными, интенсивно обращенными вовне, построенными на коммуникативной экспансии и агрессии, далеко выходящей за академические пределы. Но эта экспансия выглядит у двух мыслителей совершенно по-разному.

У Деррида - необычайная интенсивность письма, более сорока объемных книг, опубликованных за сорок лет творчества. По максимуму используются все возможности, которые предоставляет философии литература, как особый вид социальной коммуникативной практики, отнюдь не сводимый к «писанию книг», использующий механизмы понимания и непонимания, чтения, комментирования, влияния, подражания, моды, критики и т.д. «Пишущий философ» par exellence, Деррида остается «писателем» и в устных высказываниях - в своей преподавательской деятельности, в многочисленных журнальных интервью, или когда ему приходится выполнять привычную для европейского интеллектуала функцию общественного эксперта.

У Щедровицкого - полный отказ от «литературности» как основной формы философствования. Как известно, опубликованная (и даже предназначавшаяся автором для публикации) часть его наследия незначительна по объему в сравнении с огромным массивом стенограмм - следом многолетней интенсивной практики семинаров и дискуссий, увенчавшейся организационно-деятельностными играми. Письменные тексты, несмотря на четкость и лаконизм, свойственные его стилю, выглядят дополнением к этой речевой практике (к теме дополнения мы вернемся позже), текстами «эзотерическими» (если использовать платоновское значение этого слова, а не более поздние), то есть понятными лишь читателю, уже включенному в коммуникативный контекст; и во всяком случае, даже по стилю письма - производными от «живой коммуникации». На это указывают многочисленные ссылки на более ранние тексты, указания на происходившие дискуссии или, к примеру, коллективное авторство, часто указываемое даже в небольших по объему текстах.

Казалось бы, такой статус текста в методологическом сообществе указывает на классический логоцентризм, на следование метафизике речи/письма, заявленной еще в платоновских «Федре» и VII письме. В самой отсылке к «живой коммуникации» в противоположность «мертвой» можно увидеть явственный след сократической утопии, представления о неком спонтанном акте мысли, присутствующем здесь и сейчас в событии свободной диалогической речи. На запись - как механическую магнитофонную, так и «литературную» - при этом возлагается важная, но заведомо вторичная функция архивирования, фиксации событий, удержания контекста. Претензии к письму, содержащиеся в «Федре», могли бы быть в этом случае воспроизведены дословно.

Действительная попытка реализовать эту утопию - философская практика Мераба Мамардашвили, вплотную приблизившегося к сомнительному идеалу «современного Сократа», «говорящего философа», фетишистски сопрягающего «событие мысли» и факт своего собственного присутствия на эстраде или лекционной кафедре. В случае же Московского методологического кружка дело обстоит сложнее. Онтология коллективности, противостоящая тому, что Фуко назвал бы «антропологическим сном», отказ от гносеологии в пользу проективных типов мышления, принцип игры - и в теоретическом аспекте, и в особенности как организационной практики, - все это делает «мегамашину мысли», разработанную Г.П.Щедровицким, неуязвимой для метафизики - хотя и в большой степени «инокулированной», привитой основными интенциями европейской метафизики.

2) Метод

Историческая ретроспектива, выстраиваемая изнутри СМД-подхода, позволяет рассатривать всю историю философии как историю метода, историю средств и инструментов мысли, причем не ситуативных и случайных, а методически организованных. В этом отношении историческое самоощущение СМД-методологии выглядит более «классично», чем жест Деррида, противопоставляющего себя всей предшествующей истории мысли, понятой как история метафизики (впрочем, такому противопоставлению также нельзя отказать в своеобразной классичности, в опоре на стройный ряд исторических прототипов). Однако достаточно «неклассическим» выглядит сам концепт метода, выработанный в СМД-подходе. Он заставляет вспомнить об альтернативной этимологии, возводящей слово «метод» не к привычному hodos («путь»), а к mêtis («разум, ум, хитрость»). Именно в этом смысле греки говорили об Афине Метиде - «хитроумной». Метод предстает не как норма дискурсивного упорядочивания и артикуляции действий, а как совокупность приемов движения по непредсказуемо сложному полю. Такая совокупность, несмотря на «инструментальность», по-прежнему лежащую в ее основе, не может быть тождественна никакому выражению, не может быть приведена к последовательности правил. Более того, в каком-то смысле так понимаемый метод противостоит артикуляции - как противостоит ей всякое коварство, непредсказуемость, хитрость. Отсюда, в частности, происходят и трудности, связанные с передачей метода другому, с трансляцией его в текстовых формах, с его нормативным представлением. Взаимосвязь между методом и правилом, незыблемая для Кондильяка, Декарта и Канта, становится здесь проблематичной. Разумеется, в еще меньшей степени метод методолога должен представляться чем-то неупорядоченным, неартикулированным, иррациональным.

Дуализм предмета и метода, неприемлемый для Деррида, в равной степени неприемлем и для СМД-методологии. «Рас-предмечивание», «о-предмечивание», «пере-предмечивание» - это семейство гегельянских терминов, резковато звучащих по-русски, вполне адекватно для описания процессов, происходящих с quidditas, с «тем-о-чем-мысль». «Разборка для последующей сборки на новом месте» - это первоначальное словарное значение слова «de-constuction» как нельзя лучше подходит и здесь. Вот как описывает Г.П. Щедровицкий своего рода «деконструкцию», происходящую в контексте организационно-деятельностной игры: «...Начинается неорганизованная разборка "месива" коллективной МД на любые возможные в этих условиях фрагменты и элементы прежних предметных и непредметных структур, привнесенных участниками ситуации из своей прошлой жизни в МД. Разбирается всегда только то, что уже было раньше, и в процессе этой разборки на столкновениях и несоответствиях элементов друг другу познается МД. Идет процесс, который в гегелевской традиции называется распредмечиванием, а в терминологии Тэвистокского института человеческих отношений "размораживанием"». (Схема мыследеятельности - системно-структурное строение, смысл и содержание, 1987)

Деконструкция у Жака Деррида - метод именно в этом смысле. Не существует никакого «предмета», к которому бы деконструкция применялась (хотя мы сплошь и рядом говорим о «деконструкции чего-то»), никакого представления о том, что должно появиться в результате «успешно проведенного деконструирования». «Метафизика» в дерридианском смысле, «онтоцентризм», «логоцентризм» - все эти «конструкты» исходно предназначены для деконструкции и имеют смысл лишь в ее поле. Столь же спорно выглядит и возможность трансляции «метода» деконструкции за пределы опытов Деррида. Существует Йельская группа, об участниках которой формально может быть сказано, что они «применяют методы деконструкции к литературоведению», но сам Пол де Ман, скорее всего, решительно возразил бы против такого словоупотребления. Вряд ли с подобными квалификациями своей практики согласились бы и Михаил Рыклин, и Елена Петровская. Обсуждая роль Жака Деррида в современной гуманитарной мысли, шлейф его влияний и судьбу предложенного им семейства терминов, невозможно говорить о том, что построен некий метод, задающий правила оперирования - корректнее было бы обсуждать прочерченные Деррида линии, границы, следы, которые невозможно игнорировать, но столь же невозможно и «воспроизвести», прочертить второй раз.

3) Дополнение

Деррида в «О грамматологии» предлагает что-то вроде определения мышления: Мыслить (...) - это значит починать (entamer) эпистему резцом своего письма. Категориальный портрет мышления (точнее - «чистого мышления»), данный Щедровицким в статье «Схема мыследеятельности - системно-структурное строение, смысл и содержание», выглядит ничуть не менее странно: чистое мышление развертывается в невербальных схемах, формулах, графиках, таблицах, картах, диаграммах и т.п. «Платоническая» интерпретация этого тезиса выглядит вполне убедительной: мышление есть чистая theoria, умозрение, созерцание, нетождественное никакому словесному выражению; оперирование с идеальной действительностью, по отношению к которой всякая словесная форма выглядит овеществлением, компромиссом и редукцией.

«За текстом стоит схема» - с момента полагания этой гипотезы можно вести отсчет истории метода как самостоятельного предмета философской мысли. Имеются в виду, конечно, логические исследования Аристотеля, обнаружившего за речевым потоком схемы силлогистического умозаключения и поставившего в зависимость именно от этих, вполне фигуративных и визуальных единиц, вопрос об истинности высказывания. Аристотель упоминается в цитируемой статье Г.П. Щедровицкого чуть дальше: пояс М<ышления> имеет свои строгие правила образования и преобразования единиц выражения и законы, причем достаточно монизированные; это все то, что Аристотель называл словом «логос». Далее следует яркий перечень таких «правил и законов»: все собственно логические правила образования и преобразования знаковых форм рассуждений, все математические оперативные системы, все формальные и формализованные фрагменты научных теорий, все научно-предметные «законы» и «закономерности», все схемы идеальных объектов, детерминирующих процесс М<ышления>, все онтологические схемы и картины, все категории, алгоритмы и другие формы операционализации процессов М<ышления>.

Можно предположить, что исходным пунктом такой трактовки аристотелевского логоса послужил тот текст, который в истории российской мысли второй половины XX века служил источником едва ли не всех представлений об античном философском словоупотреблении: «История античной эстетики» А.Ф. Лосева. Эта откровенно платонизирующая реконструкция, при всей ее глубине, оставляет в тени основное значение аристотелевского terminus technicus: «высказывание». Logos - акт «сборки», со-полагания, со-отнесения - субъекта и предиката, «логической» формы и смыслового материала, «мысли» и ее речевого выражения, или, если обратиться к этимологии, акт «сборки», «разборкой» которой и оказывается аристотелевская «аналитика» (от ana-luo -«расплетать, развязывать»). Ее конечная задача - выделение за принципиальной с-ложностью, со-ставностью логоса простых составляющих, и в этом смысле - упрощение, редукция, попытка преодоления естественной «хитрости» словесного высказывания путем бесхитростной простоты.

Именно в этой «платонически-аристотелевской» логике методолог отвоевал для себя дискурсивное право, казалось бы, навсегда утраченное философией: право указать рукой на доску, исчерченную схематическими изображениями, и сказать - «Смотрите». Этот жест, несмотря на внешнее сходство, далек от жеста педагога или инженера, дополняющего рассказ наглядными иллюстрациями. Изображение получает преимущественные права в методологическом дискурсе не потому, что способно «иллюстрировать», «пояснять», «визуализировать», а потому, что ему приписывается особый статус: быть представителем чистого мышления в коммуникации. Более того, за любым вообще коммуникативным текстом, даже и лишенным «материального» изобразительного ряда, предполагается наличие «схематизмов», по крайней мере - прото-схематизмов, различающих оппозиций (вообще, имело бы смысл рассматривать черту, линию, границу, разделитель как прото-схему, первичный атом схематизации, а категориальное различение - как прото-след, оставляемый мышлением в языке). Текст, за которым не удается обнаружить такого рода «визуальных рядов», может квалифицироваться как «безмысленная речь» (термин Г.П. Щедровицкого).

Текст и изображение здесь как бы меняются значимостями по отношению к их привычному функционированию в той безграничной сфере практики, которую можно было бы назвать «литературой» в самом широком смысле этого слова. Методолог не «иллюстрирует» мысль схемой, а прочерчивает видимый след в некоторой сложной (и как правило незримой) топике. Сопровождающий это действие письменный или устный текст в языке Деррида смело может быть назван дополнением - в то время как для «литературы» дополнением как раз является схема, формула, график, таблица, карта, диаграмма и т.п. Здесь могут быть услышаны буквально все обертоны supplement - знаменитого термина Деррида. Важна и отмеченная выше обратимость этого отношения, и дефициентность, недостаточность, свойственная как тексту, так и схеме.

Вместе с тем, текст, «дополненный» схемой, как и схема, «дополненная» текстом, вовсе не образует какой-то новой «полноты», по отношению к которой каждая из ее составляющих была бы неполной. Возможно, прообразом такой полноты следовало бы считать мыследеятельность - если бы существовала возможность метафизической (а не организационно-практической) трактовки идеи мыследеятельности.

Важен здесь и мотив «опасного дополнения», farmakon (Деррида использует это слово из платоновского «Федона», отмечая, что в греческом оно обозначает и яд, и лекарство). Схематизация, «дополняя» текст, «протезируя» понимание, ставит под угрозу саму природу текста, саму «текстовость» - риторику, тропы, многосмысленность, игру значений, контекстуальные отсылки; уходя от «без-мысленности», текст рискует достигнуть бес-смысленности, чистой формальности, тавтологии. Текст, сопровождающий схему, также опасен: он покушается на ее платоновскую парадигматичность, вне-ситуативность, то есть, опять же, на саму ее «природу».

Схема в целом, как и ее элементы, обладает семантикой, но не является ни знаком, ни набором знаков. В приведенном выше примере - когда методолог рисует на доске, сопровождая схематизацию текстом - нельзя сказать, что схема и текст являются различными знаковыми отображениями «одного и того же», отличающимися лишь типом использованных знаков. Не раз предпринимавшиеся попытки описать «правила схемотехники», тем более - построить «язык схем», не удались именно из-за того, что игнорировали немаловажное обстоятельство: схема не есть язык.

«Язык языка», все поле представлений, определяющих значение этого понятия, неразрывно связан с метафизикой присутствия; анализу этих связей и посвящены первые главы «О грамматологии». Грамматология пытается выйти за пределы метафизики присутствия, вводя понятия следа, различия, дополнения. Методология не ставит перед собой подобной задачи, более того - она вполне терпимо относится к традиции философского языка, заставляющей обсуждать мышление как что-то происходящее, наличное, присутствующее. Но требование мыслить мышление как организацию, идея программирования, онтология мыследеятельности, практика схематизации - все это позволяет говорить о содержательном ответе СМД-методологии на вызов и проблематизацию, заданные Жаком Деррида.

 
© 2005-2012, Некоммерческий научный Фонд "Институт развития им. Г.П. Щедровицкого"
109004, г. Москва, ул. Станиславского, д. 13, стр. 1., +7 (495) 902-02-17, +7 (965) 359-61-44